Леонтий Ронин
ТРИ РАССКАЗА

БУСЯ

В стеклянной колыбели мелкого омута рюмки мерещится гроб-стручок с бугорками усохших суставов, измученных работой девять десятков лет. Глаза остались без теплой старушечьей доброты, часто сердито не смотрели, или бросали взгляд гневный и быстрый, как укол. «Буся» (от ба-буся) назвал в детстве этот стебель, на котором я — третий побег.

Люди томятся на узлах, чемоданах, газетках — радиоголос задерживает и отменяет рейсы. К окну администратора тянутся кулаки с голубыми «молниями» похоронок. Толпа под балконом буфета набухает пассажирами, нарастает недовольный гул.

Женщина, похожа на девочку, перед недопитым кофе, опустила веки, и тонко улыбается. Может, вспоминает материю, что ускользнула, но осталась ей в ощущение? Понял, что ошибся, едва поднялась — материя аккуратно вылепила невеликий шар под ее платьем.

Горстка пепла из крематория, загадочная улыбка женщины, похожей на девочку, где начало, где конец…

Долго молчавший радиоголос пригласил к регистрации, — выдохнули, зашумели, задвигались.

На борту задраили дверь… чтобы пятиться? Кто-то та щит самолет за хвост, может, толкает впереди — так мертвого муравья двигают его собратья, припомнилось.

Поднялись, и пропала земля с автобукашками в плетеной «авоське» дорог и улиц, с вагонами-улитками, сигаретами дымящих труб.

Кромешно белая мгла твердо колотит лайнер, бросает по сторонам; а над останками древней старухи молоток бьет последний гвоздь, я опоздал… Гроб, наверное, приняли веревками, качнули над могилой. Посыпалась галька, зашуршала по стенам рукотворной бездны. Невеселым крепким мужикам она ничего не значит. Скорее тянут сырые доски дешевой домовины, небрежно, на гвоздях, забран праздничным кумачом Первомая.

После часа лету отверзлась пропасть в двенадцать верст. По ее дну неспешно катит огромный солнечный зайчик, похожий на шаровую молнию. Которая вдруг беззвучно взрывается болотами, речками, озерами на тысячи зеркальных осколков, чтобы водными пространствами весеннего разлива рек снова собраться, и ослепительно вспыхнуть невыносимым огнем, заставляя прятать глаза.

А пустыня северной тайги Сибири без признаков жизни на гигантском анатомическом театре — припорошены снегом мышцы гор, остекленели вены рек, сосуды речек…

Бабушка не летала, не видела таких фантастических кар тин. Но поднялась из глуби прошедших времен и жила на земле рядом, что не менее фантастично — тысячи раз прапраправнучка Авраама и Сары.

Понять бы это при ее жизни.

…Варежки буся связала для вас, будущие молодожены, писала мама. Бабушка же, раньше, бросила: «Сам фоня ашикер и в жены берет шиксу…» То есть, я русский пьяница и жена у меня без роду и племени девка. И вот теперь… Мы рукавички натянули — там прятался гладкий холодок колец…

Удивительно, обручальные кольца деда и бабушки пришлись нам впору. Жалко только не впрок…

— Буся, — нежно трогаю ее руку. — Супницу большую возьму?

— Не нужен ваш обед, — и гневный взгляд. — Ничего от вас не хочу. Вот подохну, тогда и забирайте. Все вам достанется и наживать не надо. Кошке хвоста завязать не можешь…

Еще сердила моя неудачная женитьба, но причем здесь кошка и ее хвост?

Редко в последние годы встречались. «Здравствуй, буся» — радовался, не помня мелочных обид.

Она глядела строго и недоверчиво; однако берегу клочок неровно оборванной бумаги, случайно сохранился в записной книжке: «Еш пей какаву миня ни жди пашла на базар твая буся». Почерк пятилетнего ребенка, который строит буквы с великим тщанием, а слова из букв собирает, пыхтя и высунув язык.

Тогда с базара принесла первые китайские бананы, похожие, показалось, на сладкую подмороженную картошку, и огорчилась: «Ты привыкнешь, скушай еще…»

Пора пристегнуть ремни и поднять спинки кресел.

Солнце, ослепительное минуту назад, исчезло. Сплошные тучи, мрак преисподней, а только был рай с чистым небом, и необъятным, под нами, ковром облаков, мелко со тканным из неисчислимого стада пушистых, белых агнцев, они беззвучно и бездвижно паслись на этих райских просторах.

Может и ее душа-страдалица среди них…

Коснулись полосы, бешено мчимся бетонной дорожкой, что-то глухо бухает в утробе самолета — так, наверное, стучат комья земли по доскам гроба…

Холодный ветер, пахнет Енисеем, встретил на трапе. Но не тронула радость возвращения, как прежде, в такие минуты.

Дверь на втором этаже подалась, не заперта.

Лица оборотились, а увидел только маму — шагнула, подняв руки, обнять меня.

— Час назад, — словно извинялась, — лежала еще такая красивая, спокойная, давно такой не помню.

Традиции утеряны и вместо савана, в нем хоронили ее предков, простыня к подбородку. Черты чужие. Знакомы только густые седые волосы и широкие брови. А на фото рядом— «Фотография И. Упаткина въ Красноярскъ домъ Франкфуртъ 1905» — свадебное платье с длинным шлейфом, от груди до подола ветка с мелкими цветами и темны ми листьями, похожими на застежки. Под ее рукой в белой перчатке высокий красавец, лихо закручен ус. Никогда бы не подумал, что этот респектабельный господин, мой дед, всего лишь приказчик винного склада…

На другом фото большой обеденный стол. Мама с моим отцом, какие-то родственники. Бабушка с девочкой на руках. Двухлетняя девочка в длинных светлых кудряшках — я, ее первый внук.

Такой буся и оставалась, только седела, подсыхала, кашляла и ворчала, слова находя не сразу, будто вспоминая: «Сыми, — это мне, выросшему из девочки, — бороду про клятую. Стариком будешь, так еще наносишьси».

…Запах смолы и пыльной пакли в бревенчатом подъезде. Темный силуэт на светлом фоне входного проема спрашивает: «Дома?» И почтальонка скрывается за дверью.

Когда вернулся, мама плачет, слабо пытаясь освободиться из рук бабушки. У той слезы в немигающих глазах, и будто всматривается далеко, куда маму не отпускает.

Темный силуэт принес похоронку на отца, погибшего под Смоленском.

Горе от потери близких — и жалость к самому себе, еще камень выпал из укрывной семейной стенки… От родового ствола, уходящего в немыслимую даль, крошечный отросток — бабушка, мама, я — укоротился на треть.

По тесному маршу, обтирая плечами стены, снесли гроб, зарядили автобус-катафалк, чтобы на нем же, порожнем, опять готовом к залпу, вернуться с кладбища. Там кричат вороны, ревут авиалайнеры по соседству с вечным покоем. За первым комом земли другой, третий… Лопаты сноровисто гребут песок. Снежная пыль катит по черному асфальту, белой пеной прибивается к бордюру.

…У нас скромные поминки, а в соседнем подъезде свадьба. Без шапок и пальто высыпали в дворовый сквер, галдят, смеются, стреляют петарды.

Не своим светом вспыхнула вдруг лампочка и над нашим столом, чтобы с коротким звуком, похожим на слабый стон, навек погаснуть.

ЗЕЛЕНЫЙ ДЫМ

Звонил в поселковом магазине.

— Кто убил? — спросила трубка.

— Я, я убил. Меня? Давид Исакович! Моя? Коглис.

…До электрички сидели у пруда. Крыло ржаных волос Алиса откидывает кивком, или неспешно отводит тонким пальцем.

Молодые листья берез по берегу еще не «народ» — каждый личность, самостоятельный светло-зеленый мазок на темно-зеленой еловой палитре. Будто тяжелые капли дождя птицы срываются с верхних веток на нижние и листья вздрагивают, их легкое шевеление видится Коглису слабым зеленым дымом.

Может и случайно коснулся ее колена, но обожгло — так отдергивают, невольно, руку от огня…

Алису проводил, от станции, возвращался лесом к одинокому дому на поляне. У тропы мужик палкой дубасил лошадь, та пятилась, вырывалась — тянул повод, наматывал на кулак.

Давид Коглис наивно удивился:

— Чего крушишь скотину безгласую?

— Шундарну и тебя, очкарик хренов. Беги, пока живой.

Человек в синей майке отвлекся. Лошадь вздыбилась — едва успел выпустить повод, схватился за плечо, рыча и матерясь.

Коглис повернул к дому, не ускорил шаг. У крыльца обернулся.

Синяя майка лечила плечо ладонью.

И почти сразу топот сапог, грохот в дверь — долго не продержится.

За печкой хозяйский карабин, рядом единственный патрон, если не отсырел.

Треск выбитой филенки — откинута задвижка веранды.

Синяя майка на бретеле, другая болтается, разорвана.

Сумасшедший? Пьян? А шагает твердо, карабина не видит. В руке нож.

Разделяет стол с тарелками — опрокинулся грохот посуды.

Пора жать спуск. Ни страха, волнения… Все-таки — нет, невозможно в человека…

В сторону ствол отвел и перехватил руку с ножом. Откуда сила не поддаваться этой злобной морде!