Александр Юринсон
ИСПРАВИТЕЛЬНЫЙ ДОМ

Начальником исправительной колонии был крупный негр, больше двух метров в вышину и, наверно, столько же в обхвате. Он не казался толстым, скорее походил на баобаб, уже достаточно поживший, но еще не старый.

— Исправляемый КР-28512?

— Приговорен к исправлению в 2144 году за нарушение положения об интеллектуальной собственности, — эхом закончил приветственную формулу стоящий на пороге худой светловолосый человек в оранжевом комбинезоне.

Начальник пошевелил губами и кивнул, приглашая садиться. Взял со стола магнитную карточку и вставил в компьютер.

— Вы подали рапорт о переводе вас на филологический факультет, — в конце фразы послышался легкий вопрос, возникший от удивления.

Заключенный кивнул. — Чем вы обосновываете эту просьбу?

— Чем? — человек в оранжевом комбинезоне приподнял брови. — Я хотел бы заняться делом, которым хочу, и которое поэтому лучше всего у меня получится.

— И что это за дело?

— Литература. — И, чуть помедлив, добавил: — Я хочу стать писателем.

— Кх! — издал звук начальник. — И что вам мешает заниматься литературой сейчас?

— Ничего. Не хочу размениваться.

Негр посмотрел большими белыми глазами в потолок; затем извлек из компьютера карточку и всунул другую. Минуту рассматривал то, что появлялось на экране.

— Вы крали программное обеспечение, — сформулировал начальник результаты беглого ознакомления с делом. — На ваше счастье, суду удалось доказать, что — только коммерческое. А то — промышленный шпионаж и — трибунал. В лучшем случае — французский легион. А мы тут сидим и беседуем о литературе.

— Мы рассматриваем возможность перевода меня из одной области обучения в другую, — возразил заключенный. — Закон этого не запрещает.

— Да. Наш закон уже не тот, что был во времена императора Августа.

Он уже не так суров, но все равно — закон.

Заключенный молчал.

Негр снова уставился в экран:

— Три года! — воскликнул он. — Три года вы занимались радиационными технологиями, и теперь хотите начать с начала!

Заключенный кивнул, но начальник не обратил внимания:

— И там, на Земле, вы закончили Пражский университет…

— Не закончил.

— Что? Ну почти закончили. Медицина, то есть — тоже связано с радиацией. Смежные, можно сказать, специальности, и вдруг писательство! Тоже мне, еще один Густав Юман на мою голову! Но тот хоть спокойно исправился, не требовал поменять ему лазер на перо.

— А потом, освободившись, выбросил ваш лазер на помойку, — добавил человек в оранжевом комбинезоне, и вдруг с интересом посмотрел на начальника: — Вы исправляли Густава Юмана?

— Ага, — буркнул негр. — А вы что думали? Мне почти семьдесят лет.

В кабинете повисло недолгое молчание. Наконец начальник заговорил своим обычным тоном:

— Ладно. Все равно, перевод в противоположную область знаний — не в моей компетенции. Решать будет суд, который выносил вам приговор.

Все необходимые документы я отправляю. И — желаю удачи… писатель.

— Он секунду помялся и сообщил: — Знаете, в вашу пользу то, что компьютер, узнав об этом… пожелании, предложил перевести вас из разряда исправляемых в исправляющиеся. Хотя до этого не давал и пятидесяти процентов. И, черт меня побери, я готов с ним согласиться!


* * *

Колонна людей в оранжевых комбинезонах тянулась, шаркая ногами, по бесконечному ярко освещенному коридору. Исправительный дом станция, вращавшаяся на орбите Юпитера, напоминала исполинскую гантель, на концах которой размещались с одной стороны спальные, административные и грузовые отсеки, а с другой — учебные и лаборатории. В перемычке находились системы жизнеобеспечения и четыре таких вот коридора; два из них каждые восемь часов заполнялись голосами и шарканьем заключенных; по одному колонна шла в одну сторону, по другому — в обратную.

И так — каждый день, изо дня в день, из года в год.


* * *

— Идентификационный номер?

— КР-28512.

— Фамилия?

— Нармаев.

— Имя?

— Адам.

— Второе, третье и так далее — имя?

— Нет.

— Год рождения?

— Две тысячи сто девятнадцатый.

— Место рождения?

— Краков-2.

— Национальность?

— Русский.

— Вероисповедание?

— Атеист.

— В каком году осуждены?

— Две тысячи сто сорок четвертом.

— За что?

— Положение две тысячи восемьдесят шестого года об интеллектуальной собственности. Глава третья, абзацы семь тире восемнадцать.

— Специальность, курс?

— Литература XX–XXII веков, второй курс.

Клерк, младший офицер, тупо посмотрел в экран, производя, очевидно, вычисления в уме.

— Пятый год исправления — второй курс? — он поднял глаза на сидящего перед ним заключенного. — А, писатель.

Прозвище, — даже не прозвище, а ярлык, навешанный начальником колонии, мгновенно получил широкую известность. «Густав Юман Второй» — так прозвали 28512-го заключенные; надзиратели и преподаватели обращались к нему не иначе как «писатель».

Человек в оранжевом комбинезоне промолчал.

— И чем ты нас порадуешь, писатель? — глумился клерк; и вдруг спохватился и вернулся к «заклинанию»: — Жанр произведения?

— Повесть.

— Название?

— «Семнадцатый спутник».

— Язык?

— Русский; сделан перевод на английский.

— Давай сюда.

Заключенный протянул карточку; клерк взял ее и вставил в компьютер:

— Свободен, — сказал он и добавил неофициальную формулу «заклинания»: — В том смысле, что можешь идти в камеру.


* * *

Через несколько дней его вызвали в службу контроля за распространяющейся информацией, иначе — цензурный отдел. Принял старший офицер, блондин с отталкивающим лицом и шестиконечной звездой на погонах. Чуть пониже красовалась «птичья лапа» — знак пацифиста. Много лет назад, заключая контракт на службу, этот человек ставил условие не привлекать его к участию в боевых действиях. Такие значки были у многих надзирателей.

— Что это за галиматья? — дернул он некогда острым, а теперь мясистым и безобразно выпирающим подбородком в сторону экрана.

— Разрешите посмотреть? — спросил заключенный.

— А для чего, как ты думаешь, я тебя позвал?

Человек в оранжевом комбинезоне колебался. Формально разрешения не было. Если он обойдет стол и заглянет в экран, офицер может обвинить его в покушении. А это уже однозначно трибунал.

Заключенный поколебался и все-таки подошел.

На экране красовался его номер; под ним — текст его повести.

— Как ты думаешь, такое можно читать?

Офицер ткнул в экран кривым толстым пальцем, но попал куда-то не туда. Текст повести сменился другим: заключенный успел увидеть оскалившуюся змею в углу и надпись: «Совершенно секретно!» У офицера перехватило дыхание. Он беспорядочно замахал руками, прогоняя 512-го на другую сторону стола.

— Вон! — вырвался наконец запоздалый хрип.

— Слушаюсь, — произнес заключенный и повернулся к двери.

— Стой, — неожиданно нормальным и спокойным голосом заговорил офицер. — Вернись. Я имел в виду — вон из-за моего стола. Я не закончил.

Человек в оранжевом комбинезоне вернулся и расположился в кресле.

Испуг сбил с цензора гонор; к тому же он не знал, что успел прочитать заключенный — у некоторых людей фотографическая память.

— Итак, — офицер собирался с мыслями. — Решение, сделать ли твою писанину общедоступной, принимаю я. А мне кажется, что делать этого не стоит. Во-первых: что за язык? Сплошные ругательства и жаргон. И вообще это очень вредная вещь. Что это такое — прилетают инопланетяне и освобождают заключенных?

— Вы, очевидно, не дочитали до конца. — 512-й устроился в кресле поудобней и закинул ногу на ногу. — Не освобождают, а превращают в своих рабов. А жаргон… я описывал наш быт.

— Быт? Может быть, ты сам любишь так выражаться, писатель? Разве твоя специальность — не изящная словесность?

— Не все то изящно, что антиквариат. Я могу выражаться на языке Солженицына и Диккенса, но мы живем в другом мире.

— В каком — другом? — Офицер вернул на экран обсуждаемую повесть. За последние пять лет ты забыл нормальную жизнь. Идея твоей писанины — вечная тюрьма, вечное рабство.

— Это только одно произведение. В следующем я опишу семью бюргеров, проводящую отпуск на ливийских пляжах.

Фигурально выражаясь, он наступил цензору на мозоль. Офицер, конечно, был немец, колбасник, бюргер. Пацифист. Незадачливый служака. И не его, 512-го, вина, что тот выставляет свои мозолистые ноги в каждый проход — но расплачиваться придется ему.

— Через месяц — экзамен по курсу средневековой немецкой поэзии, вынес приговор цензор. — Мы научим тебя любить каждую нацию… писатель.

Впрочем, уже на следующий день повесть была доступна с любого терминала колонии.