И он ушел. И вечернего чая уже не было — пятнадцатилетний придурок-пэтэушник проломил ему череп арматурным прутом прямо возле подъезда. Убийцу поймали тут же, когда он, не спеша, обыскивал карманы скончавшегося на месте старика. Как показал во время следствия юный гегемон, он хотел только оглушить неизвестного человека, чтобы забрать у него сигареты; спросить закурить у взрослого он стеснялся. Не рассчитав силу удара, он разрушил мозг, вобравший в себя языки и культуры десятков народов мира.

На суде пэтэушник очень раскаивался — Алексей Матвеевич не курил, и сигарет у него в карманах, разумеется, не было…


***

Ночь. Тишина. В пещере на корточках сидят двое. Лицами к выходу. Их силуэты видны на фоне неба, покрытого яркой россыпью звезд. Месяц с запрокинутыми вверх рожками как будто лег на один из зубцов горной цепи, угадывающейся вдали, на другой стороне огромного озера. Звезды и луна, отражаясь в абсолютно ровной, без какой бы то ни было ряби воде, приобретают свинцовый оттенок.

Сидящие на корточках люди погружены в созерцание ночи. Они говорят между собою негромко, но абсолютная тишина вокруг делает их речь ясной и отчетливой.

— Может, ты поспишь, Юда? — спросил один другого звенящим высоким голосом.

— Да нет, Ешуа, ты же знаешь, я не могу спать в такой духоте. На самом деле надо было продолжить путь в Ерушалаим — эта остановка нам ничего не дает — отдохнуть не отдохнем, только время потеряем… — хрипло отозвался второй и закашлялся. — И как я умудрился простудиться в такую жару!

— Может быть, мы завтра все-таки заглянем в Кумран, прежде чем идти в Ерушалаим, и там тебя полечат. У брата Якова всегда есть какие-нибудь снадобья — он хорошо разбирается в них.

— Да нет, не надо, само пройдет. К тому же ессеи опять станут уговаривать нас прекратить нашу деятельность.

— Яков не станет.

— Но он там не один, а остальные, в особенности раби Яхьель, крайне раздражены. Они полагают, что твоя проповедническая деятельность может очень плохо кончиться и для тебя, и для всех. Ессейский путь как кость в горле у римских язычников. Они спокойно относятся к саддукеям, для которых главное — зарезать козу на жертвеннике храма, а потом можно не думать ни о душе, ни о совести. Фарисеев с их книжной моралью они уже терпеть не могут. А мы для них уж и вовсе другой мир. А все, что римлянам понять не дано, они ненавидят и стремятся уничтожить. Но пока ессеев мало и пока они только в Кумране, Пилату лень и пальцем пошевелить. Но мы-то с тобой вышли к людям, твоя способность убеждать явно оставляет многих неравнодушными к Царствию небесному.

— Так разве не это и нужно нам с тобой?!

— Да, разумеется. — Юда опять закашлялся. — Только оборачивается это обычно как-то странно. Не нравятся мне все эти припадочные, которые провозглашают тебя… мессией, сыном Божиим. Как бы не пришло кое-кому в голову проверить — бессмертен ли сын еврейского бога. И мне очень не хочется, Ешуа, чтобы ты стал объектом такой проверки. — Кашель помешал Юде продолжить.

— Да уж! — Ешуа встал и подошел к небольшой расщелине в стене, откуда сочилась тоненькая струйка воды, едва заметно поблескивающая в неверном свете луны. Он поднял с пола маленькую глиняную миску и наполнил ее. Затем протянул Юде, зашедшемуся в мучительном кашле. — Может, тебе, друг мой, лучше все-таки вернуться к ессеям или вообще домой, к отцу. У отца твоего, по-моему, много коз и сколько хочешь земли. Трудись, обзаведись женой, детьми и забудь обо всем, может, повезет — проживешь свою жизнь не хуже других.

Юда выпил всю воду, и ему стало чуть лучше. Он с благодарностью вернул пустую миску Ешуа и устало проговорил:

— Тебе не надоело по десять раз на дню предлагать мне тебя бросить? Или ты и впрямь забываешь, что цель у нас одна? Не спорю, я не всегда верю в правильность твоего пути и боюсь той неизвестности, что ждет нас впереди, но… ничего другого по сей день предложить не могу. Так что терпи мои сомнения, Ешуа, ибо разум на то и дан человеку, чтобы сомневаться. Или тебе чужды сомнения?

— Извини, Юда. Не сердись на меня. Конечно, хоть и гоню я от себя сомнения в правильности и праведности своего пути, разум мой тоже терзается и не может найти покоя и мира, даже с самим собой. Искажу тебе правду: порой и меня охватывают страх и смятение — а есть ли Бог и что есть душа? А вдруг их нет, и в конце жизни нас ждет ничто, пустота…

Юда молча смотрел на звездное небо и на месяц, поднимающийся все выше над свинцовой гладью соленого озера. Ешуа продолжал:

— Доказать, увы, здесь нельзя ничего. Вот ты, например, веришь в бессмертие души и двойственность бытия, в единство духа и праха, в чудеса всевозможные…

— Не всевозможные, — с некоторым раздражением промолвил Юда. — Как и ты, надеюсь. Из всех песков и камней, что вокруг, не сотворить и ничтожной капли воды, что я выпил сейчас, в такое чудо я не верю, но разве не чудо то, что всего одна капля горячей влаги, исторгнутая из чресел отца моего в чрево моей матери тридцать лет назад, составляет сущность того, кто сейчас бредет вместе с тобой, Ешуа, по пыльным дорогам, спорит с тобой, пьет эту теплую горькую воду и страдает от жары и духоты в этой проклятой пустыне! Разве в ней, в той капле, заключались уже все мысли о причине бытия, о тайне разума?! Их ведь никогда не было в голове у моего любимого отца, не говоря уж о… Как можно предположить, что материя в состоянии породить мысли и чувства из самой себя? Почему, ответь мне, с нами не говорят тогда эти скалы, почему кусок сыра, который час назад исчез в недрах твоего впалого чрева, не исторг стона о скоротечности бытия?

Ешуа засмеялся:

— Мой дорогой Юда, мы опять ничего не докажем себе, предмет подобного спора столь серьезен, что, боюсь, навсегда останется недосягаемым для всех логических построений, для всех философий и наук. Это дело веры. Господь оставил нам место для веры там, куда не может проникнуть наш слабый разум, мятущийся в сомнениях и теряющийся в догадках.

— Но почему-то человек устроен так странно, что сомнения в существовании Бога или, по крайней мере, в том, что он всеведущ, проявляются наиболее сильно, когда предоставляется случай украсть чужого барана или прелюбодействовать с чужой женой. И напротив — укрепляется вера, когда одолевают тяжкие болезни и беды, когда близится прощание с этим миром.

— Не суди людей слишком строго, Юда. Это их беда, что они мало способны к вере и удел их — суеверие. И, увы, даже избранный народ ищет порой спасения в храмовой службе и в… нелепых чудесах, а вовсе не в следовании заповедям Завета, которые всеми силами пытаются не столь выполнить, сколь обойти. И как бы ни были против нашего миссионерства братья ессеи, мы должны помочь народу Израиля постигнуть, что именно собственного греха надо бояться, ибо именно он есть помеха будущему спасению. И мы должны сказать всем, а не только ищущим истины в ессейском Кумране, что наслаждение и благополучие, добытые любым неправедным путем, не есть истинное наслаждение и благополучие, что нечестивое богатство не даст покоя, а блуд — счастья, что прощение очищает душу, а ненависть убивает ее. Не все ли равно, Юда, кем считают нас люди сегодня и будут ли они помнить о нас завтра?!

Меня не сильно волнует, какие сплетни и слухи распускаются обо мне, и я не верю ни в то, что это может принести вред всему делу, ни в то, что моей душе придется держать за это ответ на суде у Всевышнего после смерти.

Ты уснул, Юда? Ты не слушаешь меня?

— Нет, нет! Я просто закрыл глаза — так лучше думается… Я не могу забыть, Ешуа, печальных слов, сказанных раби Яхьелем, когда ты упрекнул его в закрытости ессейской общины.

— Да, помнится, он предрекал мучения моей плоти и томление моему духу, — Ешуа невесело рассмеялся. — Да минует меня чаша сия.

Юда при этих словах тяжело поднялся и, опершись о свод пещеры, проговорил тихо и печально:

— Воистину, умоляю Господа: “Пронеси мимо чашу страданий!”

Ешуа обнял друга за плечи и неожиданно заключил, глядя в звездную даль:

— Впрочем, Отче, да будет все по твоей воле, а не по нашему слабому разумению!

Они постояли несколько минут, прижавшись друг к другу, а затем Ешуа опять пошел наполнить водой глиняный сосуд. Юда, кашлянув, спросил:

— Ешуа, мы вместе с тобой уже больше двух лет, но ты никогда не рассказывал мне о своем отце.

— О каком отце ты говоришь?

— Я не понял твоего вопроса! — вздрогнул Юда.

— Знаешь ли, Юда, тайна моего рождения действительно покрыта мраком, можешь даже, если тебе так спокойнее, считать, что эти сумасшедшие не сочинили, а лишь приукрасили историю моего рождения. Только несколько лет назад мать поведала мне, что истинный отец мой — неведомый никому одичалый странник, никто у нас даже не видел его. Он силой овладел моей матерью в пшеничном поле за девять месяцев до того срока, когда мне суждено было родиться. Поняв, что тяжела, мать моя не знала, куда ей деться от великого стыда, ибо наложить руки на себя не могла, зная, что дитя во чреве ее невинно и оно должно увидеть свет. Спас ее, точнее, нас с ней, будущий учитель мой раби Яхьель. Тогда жена его была еще жива — лишь после ее смерти он ушел в Кумран насовсем. А тогда у него был свой дом в Назарете. Он ввел мою мать в дом Иосифа, старого вдовца, плотника, которого я почитал и почитаю до сих пор как отца своего, и сказал, что быть теперь пред людьми Иосифу мужем Марии, а Марии — женой Иосифа, и любить Иосифу дитя Марии, как дитя собственное. И было так. И когда я был рожден и, как положено, обрезан по прошествии восьми дней, Яхьель, передавая меня на руки Иосифу и Марии, сказал: “Чисто дитя сие, и нет на нем греха!”